Светлана Замлелова
Драма в трёх действиях, семи картинах с эпилогом.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Пафнутий Осипович Трындин – мещанин, торговец, старообрядец, отец Макарушки, 45 лет.
Осип Каллистратович Трындин – его отец, дедушка Макарушки, худой и злобный старик 80 лет.
Матрёна Агафаггеловна Трындина – жена Пафнутия Осиповича, мать Макарушки, 40 лет.
Секлетинья Агафаггеловна – её сестра, 38 лет.
Макарушка – сын Трындиных, чернявый, смазливый, 15 лет.
Устинья – служанка Трындиных, 30 лет.
Тихон – дворник, 35 лет.
Герасим – церковный староста, невысокого роста, худощавый, подвижный, постоянно то переминается, то приседает, никогда не бывает в полном покое, 60 лет.
Яков Баулов – мещанин, почти всегда пьяный или с похмелья, краснолицый, крупный, выше всех в округе, внушительного телосложения, с низким громовым голосом, 35 лет.
Первый гробоносец
Второй гробоносец Мужики разного возраста
Третий гробоносец
Четвёртый гробоносец
Пятый гробоносец
Старуха – из погорельцев, чумазая, в разодранном платье, 75 лет.
Свешников – горластый мещанин с рыжей шевелюрой и бородой, 40 лет.
Банкетов – степенный, здравомысленный мещанин, 60 лет.
Толпа у церкви, на рынке, на пепелище.
Место действия – Москва, конец XIX века.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Дом Трындиных в разрезе. В центре довольно большая комната, обеденный стол посредине, рядом лавки, на столе – самовар, посуда, еда. Под окнами вдоль стен стоят лавки, на подоконниках горшки с геранью. Справа дверь в комнату дедушки. Слева дверь в сени, по той же стене – лестница наверх. Устинья сидит на лавке у окна, поджав под себя одну ногу, смотрит в окно.
Устинья(смотрит в окно). Идут! Ишь… Тазами гремят. Сейчас усядутся чаи гонять до вечера… А!.. Пущай гоняют, лишь бы не приставали. А то хозяйка уж так боится греха, что слово страшно сказать. В каждом углу у неё по греху сидит, во все стороны глядит…
В сенях слышен звон тазов, голоса, журчание воды. Дверь распахивается, входят красные, распаренные Матрёна Агафаггеловна и Секлетинья Агафаггеловна.
Устинья (нараспев). Здравствуйте, голубушки мои сердешные, здравствуйте! Каково парились? Рученьки да личики омыли? После бани-то…
Матрёна Агафаггеловна. Омыли, Устиньюшка. Как не омыть? Баня – место поганое, скверное. А мы – люди старой веры, заветы блюдём, после бани завсегда молимся да моемся, чтобы от скверны очиститься.
Устинья. Ну и слава тебе, Господи! Чайку выпейте, самоварчик уж заждался. Пирожком заешьте. Всё на столе, всё вас, голубушек моих, дожидается. Пирожок с вишней, пирожок с грибком…
Секлетинья Агафаггеловна. А с капустой есть ли? Очень я с капустой уважаю.
Устинья. Как не быть! И с капустой, и с яичком, и с вязигой… Кушайте, голубушки мои!
Секлетинья Агафаггеловна. Вот благодать-то! Спаси тебя Христос, Устиньюшка.
Устинья (в сторону). Сейчас пирогов натрескаются и почнут лясы точить. А уж Секлета – та ещё лакомка. Всякий раз как явится, так и лопает с утра до ночи. Этакая прорва… (Вслух нараспев, елейно). Кушайте, голубушки мои ненаглядные. Кушайте на здоровьице... А я пойду покамест – работа не ждёт.
Устинья уходит. Сёстры усаживаются за стол к самовару.
Секлетинья Агафаггеловна. Ох, до чего ж хорошо, сестра!
Матрёна Агафаггеловна. Куда как хорошо! Что может быть лучше, как после бани чаю напиться. Не понимаю людей, кто после бани от чаю отказывается.
Секлетинья Агафаггеловна. И не говори, сестра!
Матрёна Агафаггеловна. Не знаю, как у вас в Сибири, но у нас, в Рогожской-то слободе, баня – первое удовольствие и развлечение.
Секлетинья Агафаггеловна. Это верно! Да и у нас то же. Но что ни говори, сестра, Москва сама по себе, а Рогожская слобода сама по себе.
Матрёна Агафаггеловна. И то правда! Ни к чему нам скверниться, мы греха сторонимся и старину блюдём.
Секлетинья Агафаггеловна. А говорят, на Москве много весёлого и диковинного. И ученье, и развлеченье.
Матрёна Агафаггеловна. Что ты, сестра… Бесовское оно, то веселье. И ученье, что из книг, – грех один. Вот есть книги древлепрепрославленные, есть Писание, есть молитвы, есть, в конце концов, наш порядок, раз и навсегда заведённый. Ради его сохранения и стоит Рогожская слобода. А больше-то и нет ничего. Потому что грех всюду. Грех, сестра!..
Входит Макарушка. Он одет во всё чёрное, у него чёрные отросшие волосы. Кланяется сёстрам.
Макарушка. Ангела за трапезой, маменька. Ангела за трапезой, тётенька.
Секлетинья Агафаггеловна. Спаси Христос!
Макарушка уже отвернулся, идёт к окну, садится на лавку возле горшка с геранью, смотрит на улицу.
Секлетинья Агафаггеловна (понизив голос, кивает на Макарушку). Чего это он?
Матрёна Агафаггеловна (тоже понижает голос). А кто ж его разберёт! Чудной растёт, право. То всё ничего, а то заскучает.
В это время Макарушка вынимает что-то из карманов и с грохотом высыпает на пол. Садится рядом на полу, сгребает высыпанное в кучку и начинает перебирать – как будто пересчитывает. Рядом образуется другая кучка. От грохота Секлетинья Агафаггеловна взвизгивает и подпрыгивает на лавке, затем крестится и, не сводя глаз с Макарушки, обращается к сестре.
Секлетинья Агафаггеловна. Что это у него?
Входит Устинья с веником, начинает мести пол с того места, где сидит на полу Макарушка.
Устинья. Опять хламу-то понатащал.
Матрёна Агафаггеловна. Бабки. Наиграет бабок со всей округи и полные карманы приносит. Вот немного погодя выкупят у него кости-то, игра сызнова пойдёт. А у нашего – барыш.
Секлетинья Агафаггеловна. Скажи-ка!
Матрёна Агафаггеловна. А всё же чудной растёт. Порой и не пойму, что ему надо-то. Помню вот, в ночь перед родами загорелись на соседнем дворе рогожи, пахло уж очень скверно. А засмердели-то рогожи аккурат в тот час, что я вскрикнула. А уж как разрешилась-то, кто-то его жоглым назвал. Помнишь, Устиньюшка?
Устинья (в сторону). Что в нём жоглого-то? Родился обыкновенный – как все младенцы – красный да крикливый. (Вслух). Помню, матушка. Помню, кормилица. Уж как не помнить-то!
Матрёна Агафаггеловна. Да только едва подрос, как стала я замечать, что будто он всё тычется. Ну вот словно тот дым от рогож глаза ему выел.
Секлетинья Агафаггеловна. И то – дым! Глаз у него чёрный, взгляд неподвижный. Смотрит – и жутко. То ли не видит ничего, а то ли видит невидимое (крестится).
Матрёна Агафаггеловна. Глаза слабые – даже грамоте учить не стали, а как в бабки играть, так ловчее не сыскать.
Макарушка пересчитал кости, собрал их в подол рубахи и с грохотом ссыпал в угол. Секлетинья Агафаггеловна опять подпрыгивает на лавке и крестится.
Устинья (в сторону). А что б тебя, жоглый! (Вслух). Ах ты, батюшки, сколько косточек-то! Вот и привар семейству, кормилец наш.
Секлетинья Агафаггеловна. Господи Исусе… Бывают, знаешь, певцы слепые, а не то – шарманщики. Неподражаемые в единственно доступном делании. Так вот и твой.
Макарушка тем временем слоняется по комнате. Видно, что ему скучно – то посмотрит в окно, то пройдётся по комнате, то остановится у икон и засмотрится, то шумно вздохнёт.
Матрёна Агафаггеловна. Что ты, Макарушка?
Макарушка. Скучно, маменька…
Матрёна Агафаггеловна (сестре). Ну вот, что я говорила? Заскучал. (Макарушке). А ты сходи к дедушке, помолись вместе с ним, бес-то и отпустит. (Сестре). Дедушка-то наш дни в молитвенном стоянии коротает.
Макарушка. Не отпустит, маменька. И у дедушки скучно. Уж сколько раз ходил… Пойду, бывало, молюсь, поклоны бью. А всё одно скучно.
Секлетинья Агафаггеловна. Чего ж тебе надобно, отец мой?
Макарушка (задумчиво). Знал бы, тётенька, не скучал бы. Чего-то всё хочется, так вот и клокочет внутри. Не то взлететь бы, не то закрутиться на месте, да и покатиться по нашей по Вороньей улице…
Падает на пол и катится. Матрёна Агафаггеловна и Секлетинья Агафаггеловна визжат.
Устинья (в сторону). Лукавый тебя задери! Вот бес окаянный – чего надумал. (Вслух). Господи! Полы-то не вымела, пошто пыль-то рубахой собирать? Да и бочок намнёшь, сокол!
Матрёна Агафаггеловна. Что, в самом деле, удумал?!
Секлетинья Агафаггеловна (смеётся). Покатиться! Чего захотел!.. Да это луканька тебя кружит.
Устинья (в сторону). Вот и катился бы подобру-поздорову, лешак бесноватый.
Макарушка (садится на полу). Удивиться хочется, тётенька… Испугаться. Вдохнуть побольше и… выдохнуть.
Секлетинья Агафаггеловна. Эка невидаль! Кто ж тебе не даёт? Вдыхай себе на здоровье да выдыхай.
Макарушка. Не вдохнёшь, тётенька. Всё тут застыло у нас. Время остановилось, воздух притаился. Вот маменька тут возле окошечка на спицах вяжет, там дедушка молится… Стучат спицы, бормочет дедушка, герань на окошке пахнет… Нестерпимо!..
Матрёна Агафаггеловна. Никто тебя на этой герани женить не собирается. Ну её, герань эту. А не нравится дух, так вынесем. Молиться нужно, когда…
Макарушка (перебивает). А отчего это, маменька, грех пойти в никонианскую церковь?
Сёстры подпрыгивают на лавке, крестятся. Секлетинья Агафаггеловна закрывает рот ладонью, смотрит во все глаза на Матрёну Агафаггеловну. Устинья с веником в руках усаживается на лавку под окно и с любопытство наблюдает.
Матрёна Агафаггеловна. Да ты что говоришь-то? Будто не знаешь, что безблагодатные они.
Макарушка. Отчего же, маменька, никониане безблагодатные?
Матрёна Агафаггеловна (с ужасом). А кто «Исус» с двумя «и» пишет?
Секлетинья Агафаггеловна. А кто персты кощунственно складывает?
Макарушка (мечтательно). А в Сергиевской церкви, что здесь у нас, на Вороньей улице, иконы до Никона писаные
Матрёна Агафаггеловна. Твоё ли дело думать, кто когда иконы писал? Да мало ли соблазнов в миру?! Наше дело – завет старины блюсти. На том и стоит Рогожская слобода. А всё прочее – грех!
Макарушка (мечтательно и грустно). И в Алекеевской церкви, что на Подкопе, иконы старого письма. Как же никониане безблагодатные выходят?
Секлетинья Агафаггеловна (всплёскивает руками). Да ты, что же, не слышишь, что маменька тебе говорит? Грех даже думать о том. Земли разверстой не боишься! Вспомни-ка Дафана и Авирона. Как в Писании-то сказано? «Разверзеся земля и пожре я и домы их». Молись! Молись, чтобы луканька-то отошёл.
Матрёна Агафаггеловна. И то, Макарушка! Ступай к себе, помолись – лукавый-то и отпустит.
Макарушка смотри на них долгим взглядом. Потом поднимается и уходит по лестнице наверх.
Секлетинья Агафаггеловна (смотрит вслед Макарушке). И ведь куда повлекло?.. Ладно бы к девкам – это бы я ещё поняла. А тут…
Матрёна Агафаггеловна. Нет, сестра. Хрен редьки не слаще. Что так грех, что эдак… Но говорю же: чудён!
Секлетинья Агафаггеловна. А ведь как хорош! Небось девки-то и сами заглядываются. Волос чёрный – ажно в синеву. Кожа белая – красным девицам на зависть. А то, может, оженить его поскорее? Чтоб о глупостях не думал. А, сестра?
Матрёна Агафаггеловна. Куда ему жениться. Мал да глуп ещё. Отец, бывает, и розгой наставляет. Дитя ещё, да и чудной…
Секлетинья Агафаггеловна. Пуская себе чудит. Вы люди небедные – свою торговлю, чай, держите. Можете себе позволить и почудить. Нынче столько соблазнов развелось, что стращаньем этакого молодца дома не удержать.
Матрёна Агафаггеловна. Что ты, сестра! Для того ли я заветы старины блюду, для того ли доглядываю, как бы кто из домашних не согрешил, чтобы вокруг меня чудили напропалую, да соблазнами соблазнялись? Открою душу тебе. Знаешь ли, о чём мечтаю?
Секлетинья Агафаггеловна. О чём же?
Матрёна Агафаггеловна. О невиданном доселе благочестии. Ещё когда в тяжести была, мечтала я получить знамение. Пуще всего другого хотела я тогда, чтобы младенец мой стяжал судьбу праведника. И чтобы в подтверждение тому был дан мне какой ни то знак. (Понижает голос). Втайне дерзала я помышлять о взыгрании во чреве.
Секлетинья Агафаггеловна. И впрямь дерзновенно!
Матрёна Агафаггеловна. Но младенец мой если и поворачивался, то играть не хотел, а равно и голоса не подавал… Так и всё и молчал…
В это время за дверью слышится шум, крик Макарушки, ещё чей-то голос. Сёстры и Устинья подпрыгивают на своих лавках, все поворачиваются к двери, крестятся. Устинья закрывается веником, выглядывает из-за него. Дверь с шумом распахивается, появляются Макарушка и Пафнутий Осипович, который держит Макарушку за ухо. Макарушка кричит. Войдя в комнату, Пафнутий Осипович толкает Макарушку, и тот опять оказывается на полу. Сёстры вскакивают, справа открывается дверь, и появляется Осип Каллистратович. Он опирается на палку. Ковыляя, стуча полкой об пол, он подходит к Макарушке. Все собираются вокруг лежащего на полу Макарушки. Устинья, прижимая к себе веник, выглядывает из-за Матрёны Агафаггеловны, жадно смотрит на Макарушку.
Матрёна Агафаггеловна. Да ты что, отец, такое делаешь? Почто истязаешь?
Пафнутий Осипович. Истязаешь? Да я бы этого сквернавца не так ещё… Догадываетесь, откуда приволок его?
Секлетинья Агафаггеловна. Неужто из кабака?
Осип Каллистратович. Из блудилища не то…
Пафнутий Осипович. Когда бы так!.. К никонианам подался, красавец наш.
Матрёна Агафаггеловна. Да как же это?
Секлетинья Агафаггеловна. То-то расспрос учинил.
Пафнутий Осипович. Гляжу, из церквы выходит. «Ты что забыл-то там?» – рот уж было открыл. Сказать не успел – за ним Гераська тащится, что старостой там. «Ты приходи», – говорит. А этот, наш-то… «Приду», – в ответ. Я вот те приду! Хвать я его за ухо и домой потащил.
Осип Каллистратович (скрипуче нараспев). Иу-у-да-а!
Матрёна Агафаггеловна. Страх совсем потерял. Ведь сказано тебе было: безблагодатные! Грех-то какой!..
Осип Каллистратович. Проказу на тебя!
Матрёна Агафаггеловна. Земли-то разверстой побоялся бы!
Пафнутий Осипович. Сапоги прочь! И азям прибрать. Чтоб никуда со двора. (Стягивает с Макарушки сапоги и поддёвку). Вожжами тебя выходить – неповадно будет шлындать. Вожжами!.. Супостат…
Осип Каллистратович (сжимает кулачки, потрясает палкой и топает ножками). Поленом! Эдак-то разик отходить его, сукина сына, по спине, так не потянет боле в колывань эту ввязываться.
Матрёна Агафаггеловна. Не надо полена и вожжей не надо. С него и розог довольно будет. И поклоны пусть кладёт. Тысячу поклонов!..
Секлетинья Агафаггеловна. Не битьём и стращаньем бы его наставлять. Глядишь, и явился бы невиданный в мире праведник. (Наклоняется к Макарушке). Ты чего пошёл туда? Ведь сказано ж было…
Макарушка. Скучно, тётенька…
Занавес
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
КАРТИНА ПЕРВАЯ
Ранняя зима. Всё вокруг припорошено снегом. Воронья улица. Церковь с папертью, сбоку – забор, дерево. У забора лавка, на лавке сидит Устинья, лузгает семечки себе под ноги. Рядом стоит Тихон в фартуке и с метлой. Время от времени заметает лузгу под скамейку.
Тихон. Что это у вас там творится. Уж по всей Рогожской слободе слухи ползут. А крику-то давеча!..
Устинья. Да уж такое творится, что и словами не передать. А всё сынок хозяйский. Ирод настоящий.
Тихон (удивлённо). Это Макарушка-то – ирод?
Устинья. А то кто же? Он у них единственный. Наладился в церкву бегать к никонианам.
Тихон. На что ему? Своя, кажись, церковь есть.
Устинья. А вот спроси, коли сыщешь. Со скуки, поди. Всё ему скучно было.
Тихон. Каков барин! Скучать изволят.
Устинья. То-то и оно. Уж хозяин его учил, учил… То розгой, то вожжами. Чем только не стращали его (загибает пальцы) – и верёвкой Иудиной, и землёй разверстой, и поленом, и проказой. Всё без толку! Азям спрятали, чтоб к безблагодатным не бегал. Сапоги и те спрятали.
Тихон. И что же?
Устинья. А то же! Посидел, посидел дома, а к самому Покрову пошёл голыми пятками сверкать.
Тихон. Да ну!
Устинья. Верно говорю! Спор у них дома вышел – хозяйка с сестрой, с Секлетой, значит, побранилась.
Тихон. Это о чём же?
Устинья. Да всё о том же. Секлета, вишь, защищать беглеца вздумала. Тишину, говорит, царь-Антихрист ещё разрушил. С него, мол, и спрашивайте. А нынче мир так закрутился, что только держись. Вращается, говорит, всё вокруг. И вы своими стращаниями, верёвками да поленьями, никого не удержите. Жизнь-то как позовёт, и пойдёшь босой по Вороньей улице. Кто, говорит, устоит против этого зова?
Тихон. Какого зова?
Устинья. Так вот и хозяйка о том же. Какого там ещё зова; ты, говорит, Секлета, бредишь, не иначе; чаю обпилась.
Тихон. Третьего дня – точно, зов был. Прямо на этой паперти. Сам слышал. И видел сам.
Устинья. Что же видел?
Тихон. Видел, как сидел Трындиных сынок, как есть босой и без чуйки, на самой этой паперти. Вышел Герасим, староста церковный, наткнулся на отрока и спрашивает: ты что, мол, здесь расселся.
Устинья. А он?
Тихон. А он говорит: не пойду, мол, домой.
Устинья. А он?
Тихон. А он помолчал, пошамкал и опять спрашивает: где сапоги с чуйкой, что настоятель-то дал? А тот своё – спадает.
Устинья. И что? Дальше-то что?
Тихон. А что дальше? Потоптался Герасим и увёл босого с собой. Вот этот самый зов и есть. Так что ищите своего отрока на Малой Андроньевской улице. В доме, что у непросыхающей лужи.
Устинья (оживлённо). Вот оно как, стало быть, поворачивается. Эва!.. Пойти рассказать хозяину, куда его отпрыска занесло. То-то потеха пойдёт. Приволочёт его хозяин за волосья от этой лужи. А что дальше – и думать страшно. Ох, посмотреть бы, что над ним дома-то учинят, как этого бесноватого учить станут. Уж они размечтались! И на горох его в мечтах поставили, и на соль. Делят шкуру неубитого медведя, а медведь-то, поди, в берлоге посмеивается. Побегу, обрадую хозяина. Погляжу, как он задёргается. Благодарствуй, Тихон, за подсказку.
Устинья быстро уходит. Тихон, опершись на метлу, смотрит ей вслед.
Занавес
КАРТИНА ВТОРАЯ
Слева маленький, в два окошка, домик Герасима. Перед домиком редкий тын. К домику подходит улица. Тут же другие дома, бедные как у Герасима, побольше и побогаче, церковь. По улице в направлении домика Герасима идёт Пафнутий Осипович. Улица грязная, грязь затягивает ноги. Пафнутий Осипович идёт, то увязая и вытаскивая с усилием сапоги, то перепрыгивая или обходя топкие места. Подходит к домику Герасима, поднимает руку, чтобы стучать, но в это самое время Герасим сам выходит из дома. Видит Пафнутия Осиповича и от неожиданности вздрагивает. Какое-то время молча смотрят друг на друга.
Пафнутий Осипович. Ты, сказывают, сына моего укрываешь? Так, что ли?
Герасим (пожимает плечами). На что мне твой сын?
Пафнутий Осипович. Ну уж это твоё дело – «на что». И знать не хочу, на что тебе мой сын. Я хочу только знать, где он теперь.
Герасим (отводит глаза). Не здесь, как видишь.
Пафнутий Осипович (строго). А ну как я с квартальным приду?
Герасим (смотрит на Пафнутия Осиповича, с дрожью в голосе). Приходи хоть с полицеймейстером – ответ один будет.
Пафнутий Осипович (после паузы задумчиво). Странно. Вот отчего-то шёл я к тебе и думал, что поимка сына моего – дело решённое. И стоит мне только ступить на Малую Андроньевскую, как всё остальное случится само собой: Макарушка в ноги падёт, а мне и останется только, что отволочь его домой для взыскания.
Герасим (недовольно). Поменьше бы взыскивал, глядишь и… Нету у меня Макарушки твоего, волочь тебе некого.
Пафнутий Осипович. Что же дальше-то делать?
Герасим. А я почём знаю?
Пафнутий Осипович (в задумчивости). По совести-то говоря, пятнадцать лет отроку, волен идти, куда заблагорассудится. И никакой квартальный, а уж тем паче полицеймейстер, не пойдёт по дворам разыскивать этакого дылду. Чтобы мамке его воротить.
Герасим. То-то.
Пафнутий Осипович (грустно). Скажи, по крайности, где искать его?
Герасим (осмелев). А чего его искать-то? Он, я чай, не иголка и не младенец – живёт, где хочет.
Пафнутий Осипович и Герасим стоят друг против друга и молча друг на друга смотрят. Наконец Пафнутий Осипович поворачивается и молча идёт по улице. Герасим скрывается в своём доме. Пока Пафнутий Осипович преодолевает топи, откуда-то появляется пьяный Баулов.
Баулов (раскидывает руки, преграждая дорогу). Стой! Ты кто таков есть? А-а-а! Знаю. Ты к Гераське ходил за мальчишкой… Врё-о-ошь! Гераська тебе мальчишку не отдаст. Он его в новую веру сманил и в митрополиты хочет вывести. Он со-е-ди-нил-ся! Понял ты? Его отпускать нельзя-а! Вы его в раскол совлечёте, а не то жития не дадите.
Пафнутий Осипович с ужасом внимает словам Баулова. На словах «он соединился» закрывает лицо руками.
Баулов. А ты отступись! Отступись! Пусть живёт как может, коли живётся.
Пафнутий Осипович пытается обойти Баулова, но сапог его увязает, и Пафнутий Осипович не может освободиться, вытащить ногу.
Баулов. Жертвоприношение! Оставь обувище, пересекающий улицу сию! (Бормочет, приблизив своё лицо вплотную к лицу Пафнутия Осиповича). Ни скрывища, ни сбывища, ни одежища, ни обувища…
Пафнутий Осипович дёргает ногу всё сильнее, всё яростнее. Но сапог прочно увяз. Пафнутий Осипович не выдерживает и выдёргивает ногу из сапога, оставив сапоге в грязи. В одном сапогу убегает.
Баулов (громоподобно). Жертвоприношение!
Занавес
КАРТИНА ТРЕТЬЯ
Ночь. Комната в доме Герасима. Герасим спит на печи, Макарушка под тулупом на сундуке. Темно и тихо.
Герасим (приглушённо). Слышал?.. Про Семёна-то Лукича… (Крестится).
Макарушка (так же приглушённо). Слыхал. А кто он?
Герасим (садится, свешивает ноги с печки). Да ты что? Ты что же это, Семёна Лукича не знаешь?
Макарушка. Не слыхал.
Герасим. Ну это ты, брат, того! Как же не слыхать про Семёна Лукича, когда это святой, смирением отличившийся, лежавший Христа ради.
Макарушка (оживившись). Это как же?
Герасим. Семёна Лукича, брат, вся Первопрестольная чтила за смиренство и лежание. Смиренство же его наблюдалось в небрежении всякого рода чистотой. Да ещё… ещё в чём-то таком… эдаком… скрытом и недоступном!
Макарушка. И что, прорицал он?
Герасим. Как не прорицать! Ходили-то к нему всё больше женского полу. А известно, о чём женский пол спрашивает – за кого замуж идти, будет ли счастье, куда кошка подевалась.
Макарушка. Что же Семён Лукич?
Герасим. Правду сказать, то ли они донимали его уж очень, то ли он не вполне понимал, чего они все хотят – кто уж тут разберёт! – да только ответы его… странные это были ответы. Спросят, к примеру, о пропаже. А он только вылупит глаза да рыкнет: «Вши!»
Макарушка. Вши? Какие это вши?
Герасим. Те самые. Вот и тётка по первости недоумевает. А потом начнёт кумекать и постигнет: на вшивом рынке надо было искать – туда унесли.
Макарушка. А может, он… Семён-то Лукич… того?
Герасим. Грех даже думать так. Всяко бывало, конечно. Одни говорили, что он неумён. Другие – что хитёр. Но большинство сходились на том, что он свят и пророчествует.
Макарушка. Когда же хоронят его?
Герасим. Стало быть, через три дня отпевать будем Семёна Лукича. Он дни свои в Замоскворечье закончил. Последние годы на попечении купцов Толоконниковых был. В Кадашах отпоют его и на руках понесут гроб в Ваганьково. (Понижает голос). А ведь и я сподобился. Зять мой, что в церкви тамошней дьяконом… Словом, среди гробоносцев и я плечо своё под последнее пристанище Семёна Лукича подставлю – дело решённое… Ну, спи! Спи. Скоро сам всё увидишь.
Занавес
КАРТИНА ЧЕТВЁРТАЯ
На заднике – Кремль. Слева на переднем плане церковь. Справа в глубине сцены кладбище. Зимний пейзаж, всюду снег. Возле церкви толпа. Все одеты по-зимнему. На церковных решётках снег, на окнах – морозные узоры. Бороды в инее, от дыхания – пар в воздухе, всё в белой морозной дымке. Белёсое солнце. Перед толпой шестеро гробоносцев держат на плечах гроб – по три человека с каждой стороны. Впереди слева – Герасим. Откуда-то появляется Макарушка. Он в чёрной рубахе навыпуск, без пояса, бос. Чёрная одежда выделяется на белёсом фоне. Подходит к Герасиму, молчит. Переминается с ноги на ногу, встаёт перед гробом, как будто возглавляя процессию.
Первый гробоносец (рядом с Герасимом). Ишь ты! Глазастый малый. А босой-то? Никак блажит.
Второй гробоносец (весело и громогласно). Ну, отпели Семёна Лукича, сейчас и отпляшем.
Слышится смех. Макарушка поворачивается ко Второму гробоносцу, перестаёт переминаться, расплывается в широкой улыбке.
Макарушка (с удовольствием, радостно). – Отпляшем... В Царствие Небесное отпляшем…
Процессия трогается с места. Макарушка трясётся всем телом, вскидывает нелепо то ноги, то руки, двигается вперёд, как будто возглавляет процессию.
Первый гробоносец. Ишь ты! Никак Семён-то Лукич блажь ему свою завещал. Новый юрод объявился.
Третий гробоносец. Равно как царь Давид. И буду играти и плясати пред Господем: и открыюся ещё такожде и буду непотребен пред очима твоима.
Герасим (смущённо и недовольно). Вот то-то и оно, что непотребен.
Четвёртый гробоносец. Так и знал, что на похоронах Семёна Лукича непременно должно произойти подобное. Ждал только: когда же произойдёт. Вижу теперь в пляшущем отроке недостающее до сей поры.
Пятый гробоносец. А не смеётся он над нами?
Герасим. Не может он смеяться. Он никогда не смеётся.
Второй гробоносец. В этом, положим, дурного нет. Вот ведь и Христос, ежели судить по Писанию, никогда не смеялся и даже не улыбался. Стало быть, смех – занятие лукавое, дозволяемое по слабости.
Герасим. Известно было, что он блажной – Макарушка-то. Но вообразить, что он станет самого Семёна Лукича отплясывать в Царствие Небесное, да ещё босым в этакий мороз, и помыслить не мог.
Второй гробоносец. Как его закручивает! Вертится, руками молотит, что твоя мельница. Кто же разберёт эту пляску? Взлягнул, затрясся мелкой дрожью… И опять… и опять…
Герасим (недовольно). И за этим блажным вся Москва гроб несёт. Ну может ли быть что-то более нелепое, неправдоподобное, необъяснимое?
Процессия подходит к кладбищу. Гроб опускают, его тут же окружает толпа. Из толпы пробивается Герасим. Озирается, мечется, заглядывает в лица – ищет Макарушку. Но Макарушка исчез.
Занавес
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
КАРТИНА ПЕРВАЯ
Зима. Двор Трындиных. Деревянный забор, постройки. Пафнутий Осипович ходит по двору, носит вещи в сарай – занят хозяйством. Берёт топор, пробует лезвие. В это время в калитку входит Герасим. Пафнутий Осипович останавливается с топором в руке. Хозяин и гость смотрят друг на друга.
Пафнутий Осипович. Чего явился, поганец? Что, сына мало – за женой пришёл?
Герасим робеет, мнётся, снимает шапку и прижимает её к груди, с беспокойством следит за топором в руке Пафнутия Осиповича.
Герасим (робко). Дома ли… Макар-то Пафнутьевич?
Пафнутий Осипович (усмехается). Давай! Рассказывай тут. Осрамил нас на всю Рогожскую. И пришёл ещё. Спрашивает! Глумится! Макарий-то Пафнутьевич в шуты, я слыхал, подался? Пляшет вовсю. Народ веселит. Оно и в самый раз! Чего ж не поплясать? (Яростно, срываясь на рык.) А всё ты, супостат! Ты всё!..
Пафнутий Осипович потрясает правым кулаком, в котором зажат топор. Герасим в ужасе шарахается, не спускает глаз с топора.
Герасим (слабым голосом). Так не у тебя, что ли?
Пафнутий Осипович. У меня-а? (Поправляет съехавшую на глаза шапку.) У меня ему делать нечего. Приползи через всю Москву на коленях – не пущу. Этот ломоть я отрезал… (Вдруг замирает, смотрит на Герасима, как будто догадываясь о чём-то.) Постой-ка… Это что же? Это он, стало быть, и от тебя сбёг?
Пафнутий Осипович смеётся злым, жёлчным смехом. Герасим молча пятится к калитке, быстро, мелкими шажками удаляется прочь.
Пафнутий Осипович (кричит вдогонку). Ступай! Ступай в синагоге ищи! Он уж небось там пляшет и поёт. Ему веру-то сменить, что шапку.
Под хохот Пафнутия Осиповича опускается занавес.
КАРТИНА ВТОРАЯ
Весна. Герасим с корзиной бредёт по рынку между торговцами и другими покупателями с корзинами.
Баулов. – Герасим! Встань передо мной, как лист перед травой…
Герасим оборачивается, видит Баулова, подходит к нему.
Герасим. Здравствуй, Яков!
Баулов. Ты, что же, подкидыша-найдёныша своего ищешь?
Герасим (взволнованно). Какого… А ты что знаешь?
Баулов. Я всё знаю. Здесь, на рынке, он и пробавляется.
Герасим (возбуждённо). Как – здесь?! Как же это?
Баулов. А что? Обычное дело. Из одежды на нём только рубаха длинная болтается. Чёрная, как уголья. И власы иссиня-чёрные до плеч. По лицу улыбка блаженная гуляет, на шее киса висит.
Герасим. Батюшки… Киса…
Баулов. Это чтобы купцы и прочие торговцы опускали монеты.
Герасим. За что же это его одаривают?
Баулов. Так!.. Знамо дело – юроду как не подать? Опять же, слава о нём по рынкам: у кого калача или там гриба отведает, – считай, заладилась торговля. Гурьбой за ним ходят – Макарушка, загляни… Макарушка, откушай… Макарушка, прореки… Известно: базарный святой.
Вокруг снуют люди. Фоном идёт торговля, покупатели ходят туда-сюда с корзинами, смотрят товар, покупают, торгуются.
Герасим (потрясённый). Да как же всё это может быть?
Баулов. Не сумлевайся! Народ его полюбил. Давеча как предсказал он женитьбу молодого купца Нехотьянова, так ещё приобрёл в общественном мнении. Только на рынке объявится, как все глаза тотчас к нему: прореки!
Герасим (с ужасом и удивлением). А он что же?!
Баулов. Известно! То к одному подойдёт, то к другому. Того похлопает, этого погладит. Ну что, скажет, брюхо?
Герасим. Брюхо?
Баулов. Ну да, брюхо. У другой лавки вздохнёт: эх ты, селёдочница. Торговцы-то от благоговения чувств лишаются, потчуют прорицателя, кису да утробу набивают. А дальше всё как по маслу. Бойкая выдастся ли торговля, застой ли случится – всё толкуют как пророческое, как провиденное. И за всё-то отроку твоему благодарны.
Герасим. Поверить не могу. Ну какой он пророк?
Баулов. Да ведь он не только пророчествами славится.
Герасим. Что же ещё-то, Господи? И так уж через край.
Баулов. Да всяко болтают. Слухи ползут, будто он погорельцев в Царствие Небесное отплясывает. (Крестится.)
Герасим. Это как же? Неужто как на похоронах Семёна Лукича?
Баулов. Инако. Как только случится где пожар – пусть даже скоро погасить удалось, – является, блаженно осклабляясь, Макарка твой и трясётся в дикой своей пляске аккурат рядом с языками пламени. Зрелище, надо тебе доложить, жутковатое. Будто наравне с огнём хочет он пожрать, раскрошить нажитое, сложенное, выстроенное. Народ, знамо дело, пугается. Так что окромя благодарности, внушает он по Москве священный ужас.
Герасим. Есть чему ужасаться.
Баулов смотрит куда-то поверх головы Герасима. Герасим оборачивается и видит приближающегося Макарушку. Иссиня-чёрные волосы почти до плеч, длинная чёрная рубаха, на шее киса – всё, как рассказывал Баулов. Макарушка широко улыбается, сморит любовно на Герасима.
Герасим (всплёскивает руками). Господи Иисусе! И как ни в чём не бывало…
Макарушка (треплет Герасима по плечу). Здорово, полосатенький!
Герасим (плаксиво). Я вот тебе покажу полосатенького. Ты долго ли ерыжничать-то собираешься? Ах ты, ерыжник ты распроклятый! От отца с матерью ушёл, от меня ушёл… Куда прикатишься, знаешь ли?
Вокруг собирается толпа. Баулов исчезает в этой толпе. Макарушка, ни на кого не обращая внимания, любовно смотрит на Герасима, чуть наклонив голову набок. Из толпы раздаются голоса.
Первый голос (молодой, звонкий, весёлый). Ты пошто ругаешься, дядя?
Герасим (поворачивается, крутится, хочет понять, кто задал вопрос. Не поняв, отвечает как будто всем собравшимся). Не тебя, чай, ругаю-то. Вот и ступай себе. Ишь вон, что с парнем сделали. Тьфу на вас с развратом вашим.
Другой голос (спокойный). Разврат дядя, на Грачёвке. А нам тут не до разврату. Да и он не девица, чтобы его портить.
Третий голос (озорной). Почему не до разврату? А это кому как! Мне, к примеру, завсегда дело найдётся.
Толпа смеётся.
Четвёртый голос (серьёзный, напряжённый). Как там чего, а убогого обижать не дадим. Ты, дядя, сам-то кто таков будешь? Тебя тут никто не знает, вот и ступай подобру-поздорову.
Герасим (так и пытается разглядеть, кто к нему обращается, потому беспрестанно крутится). Эва! Хватили. Нашли убогого. Блажной Макарка с Рогожки, староверов сын, у них за пророка. Эх вы-и!.. (Макарушке.) А ты чего ж молчишь? Порасскажи им, как ты от отца с матерью сбёг, да как от меня потом. Чего назад не воротишься, пророче чудный?
Макарушка (тихо и совершенно спокойно). А зачем туда возвращаться? Зачем туда возвращаться, когда скоро там ничего не будет.
Герасим в испуге отшатывается от Макарушки. Толпа разом умолкает. Через мгновение наваждение проходит, снова раздаются голоса.
Первый голос. Убогий всегда первый.
Второй голос. Не возьмёт убогий товару – не бывать торговле.
Женский голос. И чего сгрудились? Смотреть-то не на что. Ни драки, ни скандалу приличного произвести не могут.
Толпа постепенно расходится. Герасим стоит, как стоял, его поминутно толкают то в бок, то в спину. Он пытается не потерять из виду Макарушку, но Макарушка исчезает. Толпа рассеивается, Герасим остаётся на прежнем месте.
Герасим. Что он мне? Сам не знаю. А вот ушёл он опять, и я тоскую. Теперь хорошо вижу – пропасть между нами легла. Иудеи с самарянами не сообщаются. Его судьба – взлететь или пасть, но не суетиться между свечным ящиком и лачугой на Малой Андроньевской, аккурат напротив непересыхающей лужи… А моя судьба… (Машет рукой.) Эх! Да что там…
Медленно, ссутулившись, уходит.
Занавес
КАРТИНА ТРЕТЬЯ
Лето. Пепелище в Рогожской слободе. Брёвна беспорядочно лежат, разбросаны вещи. Люди бегают с вёдрами, тюками. Слева в дальней части сцены толпа мужиков. Стоят кругом, жестикулируют, явно о чём-то спорят, показывают куда-то в сторону. Впереди Баулов тащит огромные узлы, рядом семенит старуха. Останавливаются передохнуть, садятся на узлы.
Старуха (говорит, не обращаясь к Баулову, как будто бормочет себе под нос). Добрая душа. Бог тебя отблагодарит. Кабы не ты, совсем бы пропала. Куда теперь – ума не приложу. Три дня уже скитаюсь по Рогожской. Вечером третьего дня потянуло дымком. Сначала никто и внимания не обратил. А когда уж над Тележной улицей поднялся столб дыма, вот тут-то Рогожская засуетилась. Дни-то сухие стоят, жаркие. Встало пламя и пошло плясать по улицам.
Баулов вздрагивает, смотрит с удивлением на старуху.
Старуха (после паузы). Вот Москва. Что за город такой? То и дело горит, из бани не выходит, чайной чашки из рук не выпускает. Огро-омная деревня с садами да огородами, с базарами да ярманками. Проходной двор на семи ветрах и семи холмах, проходной двор с шальными тройками и голубятнями. Вода и огонь чужие. Но в Москве и тут всё иначе. Здесь они встречаются и как дома себя чувствуют. (Вздыхает.)
Баулов. Где занялось-то?
Старуха. Поднялось над Тележной. И пошло себе вдоль улицы. Огонь-то как живой – приплясывая шёл, поигрывая на какой-то неведомой дуде. А не то на трещотке. В воздухе всё гудело да потрескивало. Видно было, что весело ему эдак идти, что скоро он не уйдёт.
Баулов. Как занималось не видел. Когда прибежал, уж огонь не шёл даже, а, как пьяный, нёсся по улицам с воем. Люди вопят, скотина ревёт, брёвна падают с треском. Колодцы и те огнём охвачены. Вроде бы вот она, Яуза (показывает рукой), а не достанешь. Огонь ждать не будет. Уж легче заплевать огонь было, чем с Яузы воду таскать.
Старуха. А в лавках-то масло как загорелось, так и потекли по улицам огненные реки. Прямо как в Писании: река огненна течаше исходящи пред ним…
Баулов (подхватвает). Тысяща тысящ служаху ему, и тьмы тем предстояху ему: судище седе, и книги отверзошося.
Старуха. То-то и оно. Судьи сели, и раскрылись книги. А в книгах тех вписаны на вечную погибель обречённые. Воздух и тот на куски был готов расколоться, небо чёрной фатой задёрнулось. Грядёт Страшный суд.
Мимо проходит Герасим с ведром.
Баулов. Эй, Герасим!
Герасим останавливается, замечает Баулова, подходит к нему.
Баулов (кивает в сторону возбуждённой толпы). Не твоего ли там подкидыша мужики казни хотят предать лютой?
Герасим (насторожённо). Какого ещё подкидыша?
Баулов. Босоногого.
Герасим вскрикивает.
Баулов. Беги! Не ровён час растерзают.
Герасим бросает ведро, сам бросается в сторону толпы, старается протиснуться, толкает других, но его не пропускают. Кто-то отпихивает его, он с криком падает. В это время гаснет свет. В темноте слышен крик Герасима, топот ног, шум, голоса. Когда свет включается, толпа, что располагалась в дальнем углу сцены, смещается в центр. Стоит телега, нагруженная тюками, сверху – перевёрнутый таз. Рядом толпа оборванных, чумазых мужиков со свирепыми лицами. Все галдят, жестикулируют. Герасим стоит в центре. Перед ним лежит Макарушка в разодранной рубахе, с окровавленным лицом.
Свешников (злобно, обращаясь к Герасиму). Пожаловал? Ну, иди, иди. Полюбуйся.
Банкетов. Оставь его. Не его вина.
Свешников. Моя, может?
Банкетов. И не твоя.
Герасим медленно подходит к Макарушке, встаёт на колени, смотрит в его лицо.
Свешников. Его работа. Поджёг, и ну плясать. Отпляшу, говорит, вас в Царствие Небесное. А я, может, не просил меня отплясывать.
Банкетов. Да тихо ты! (Герасиму.) Это верно: видели, как он поджигал. Несколько человек видели. Сразу не поймали, а когда загорелось, не до него стало. Сегодня опять явился и пляшет.
Свешников. А я, может, не просил меня отплясывать. Не заказывал! Я, может, не желаю, чтобы меня против моей воли отплясывали.
Сразу несколько голосов восклицают: «Да замолкни!», «Вот заладил!», «Тихо!», «Дай послушать!». Свешников умолкает и стушёвывается.
Банкетов. Ну и схватили его ребята. Ты что ж это, гад, говорят, делаешь? Ну а народ, как прослышал, что это он поджёг, понятное дело… Сжечь даже его хотели. Вчера ещё за ним гурьбой ходили, откушать просили. А ныне… Известное дело!
Герасим (с ужасом, не сводя глаз с Макарушки). А Трындин-то что же?
Банкетов (прокашливается). Да как тебе сказать… От Трындина пепел один.
Герасим. Пепел…
Банкетов. Говорят, как зашлось у них, дедушка Осип Каллистратович про книгу, что ли, какую вдруг вспомнил. Деньги, может, у него в ней были – в книге-то? Ну и пошло. Дедушка за книгой, Матрёна Агафаггеловна за дедушкой, Пафнутий Осипович за обоими… А тут и брёвна посыпались.
Герасим. Ведь говорил он. По весне ещё говорил, на рынке. Скоро, мол, ничего там не будет – на месте Рогожской слободы. И до того, говорят, на пожарах он в Царство Небесное отплясывал. Господи… Вот тебе и блажь.
Банкетов. Так что выходит он не просто как поджигатель, а самый что ни на есть отцеубивец.
Герасим наклоняется к Макарушке, касается его плеча.
Герасим (с тоской и жалостью). Ты зачем же это?.. Зачем?..
Макарушка (шевелится, одним глазом смотрит на Герасима, говорит с трудом). Скучно, дяденька. Сила… сила во мне… в землю ушла. А хотел всю Москву… отплясать… в Царствие Небесное…
Занавес
ЭПИЛОГ
Ранняя зима. Всё вокруг припорошено снегом. Воронья улица. Церковь с папертью, сбоку – забор, дерево. У забора лавка, на лавке сидит Устинья, лузгает семечки себе под ноги. Рядом стоит Тихон в фартуке и с метлой. Время от времени заметает лузгу под скамейку.
Тихон. Где же ты теперь, Устиньюшка, обретаешься?
Устинья. Такие хозяйки, как я, на дороге не валяются. На другой день, как Макарушку отпели – упокой, Господи, его душу, – уж я пристроилась.
Тихон. Да-а-а… Знатные были похороны. Не видала таких Рогожская слобода. Сам Семён Лукич позавидовал бы.
Устинья. Истязатели явились. И ведь земля под ними не разверзлась, и стыд глаза не выел. Как ни в чём не бывало! Да ещё и плакать взялись вместе с порядочными людьми. Ниточек из савана понадёргали – покойника едва голым не оставили. Сами же умучали, сами же и оплакали. А уж он-то, агнец, лежит себе в гробике, полёживает. Ручки сложил – чисто голубок! Аньгел, невинно умученный, убиенный понапрасну. Один из этих, из истязателей-то, из мучителей его, рыжий такой – Свешников, кажись, – объявил, что зубы-де у него болят. Да как впился в гробик больными своими зубами.
Тихон. И как? Прошли зубы-то?
Устинья. Знамо, прошли. Не зря же Макарушку нашего как целителя поминают, как человека Божия. Всем-то он помогает, всем исцеление даёт, покровитель наш небесный. Даже и тем, кто не стоит милости его великой. Я всегда знала, что он святой. И хозяйке всегда говорила: отрок-то наш святой жизнью прославится, явит ещё благочестие невиданное. А!.. Не слушали меня… А ему и от пожаров молиться можно, и о Царствии Небесном. Потому как ничего не стоит праведнику нашему отплясать человека. Вот и ходят молитвенники на могилку, где чудеса да исцеления одно за другим следуют. Возьми вот, Тихон, я тебе ниточку от савана принесла. Как занедужишь, прикладывай.
Тихон (берёт нитку). Ну спаси, Бог, Устиньюшка. А про Герасима-то слыхала?
Устинья. Вот о ком не слыхала, так не слыхала. Врать не стану.
Тихон. А я так слыхал.
Устинья. Да ну!
Тихон. Верно говорю! Приходил в нашу церковь богомолец один из Киева. Рассказывал, что повстречал Герасима в Лавре Киевской. Вид его был суров. И по слухам, носил он на себе не то власяницу, не то вериги…
Занавес
Художник В. Перов. |