Светлана Замлелова
2015 год, как известно, Указом Президента РФ объявлен в России Годом Литературы. Но не успел начаться этот самый Год Литературы, как умер один из самых известных и уважаемых русских писателей Валентин Распутин. Любители предсказаний, тайного знания и разного рода символов тут же увидели в этом событии некий перст, указующий не то на необходимость для русской литературы перерождения и обновления, не то и вовсе на скорую кончину отечественной изящной словесности.
Можно было бы посмеяться и забыть все нелепые пророчества, но тут вокруг умершего писателя начались настоящие камлания и какая-то возня, отчасти напоминающая борьбу диадохов. Стали извлекаться фотографии, припоминаться неизвестные доселе факты, выяснилось вдруг, что покойный завещал не называть его именем проспектов и пароходов, а разве только школы или библиотеки. Кому и зачем, спрашивается, понадобилось делать из Валентина Распутина Фому Опискина, взывавшего: «О, не ставьте мне монумента! Не ставьте мне его! Не надо мне монументов! В сердцах своих воздвигните мне монумент, а более ничего не надо, не надо, не надо!»?
Имя писателя тотчас после его смерти сделалось чем-то вроде знамени, водрузить которое над своим лагерем нашлось уж очень много желающих. Более того, одни принялись вырывать это знамя друг у друга из рук. Другие – кричать, что это плохое и запятнавшее себя знамя. Но что же всё это значит? О каких пятнах идёт речь? Разве имя упокоившегося писателя оказалось замешанным в какую-то подлую историю? Или, может быть, он оправдывал предателей, возводил хулу на честных людей и плёл интриги против коллег? А может, он искажал историю, призывал американцев расправиться с мировым злом в образе родной страны или врал всю жизнь, завещая другим жить честно? Как будто ничего этого нет. Так почему же сегодня кто-то пытается примазаться к его имени и объявить своим, а кто-то – оттолкнуть и заклеймить чужаком? Не получилось ли так, что творческий пафос писателя, определивший его место и даже миссию в отечественной литературе, подменил саму личность?
Обращаясь к творчеству любого писателя, желая увидеть и понять его, необходимо, по слову Ильина, надеть авторские очки. И только тогда, поняв самого автора, поняв, что именно движет его пером, можно ждать и требовать от писателя последовательности, верности себе и собственной доминанте. Даже индивидуальный стиль может восприниматься по-разному, в зависимости от движущего мотива творчества. А задача критика и вовсе сродни режиссёрской – всякий раз обличая фальшь и отдавая должное, заставлять автора играть самого себя и оставаться собой. Вот этот движущий мотив творчества и называется пафосом. Белинский определял его как некую силу, «которая заставила поэта взяться за перо, чтобы сложить с души своей тяготившее её бремя…» Именно пафосу подчиняется как содержание произведения, так и его форма – язык, композиция и пр. Бывает, что писатель не в состоянии дать того, к чему вдруг обнаружили интерес читатели и критики, по той простой причине, что его творческий пафос просто иной. Нелепо, например, сравнивать Толстого с Достоевским, нелепо говорить о том, что писателю и мыслителю Достоевскому не хватает того, что есть у писателя и мыслителя Толстого – творческая мотивация их глубоко разнится.
Любое творчество – это процесс взаимодействия, слияния действительности и внутреннего мира художника. Результатом такого взаимодействия становится художественное произведение, чья ценность тем более высока, чем богаче авторская индивидуальность и шире возможности для взаимодействия с действительностью, в сочетании, разумеется, со способностью выразить свои чувства и мысли. Другими словами, личное постижение действительности художник передаёт через произведение, и чем глубже прозрения, чем богаче возможности для передачи познанного, для придания ему формы – тем ярче и талантливее произведение. Пафос творчества – это индивидуальное зрение художника, только ему присущий взгляд на мир, впечатления, полученные от соприкосновения с действительностью, побуждающие к самовыражению.
Со сменой исторических эпох меняются способы мышления и способы художественного видения, определяющиеся культурой в целом, что позволяет увидеть общее в развитии разных видов искусства одной эпохи, а также общее между стилями искусства и стилями мышления.
Культура эпохи не просто предлагает идеи, она представляет собой составную, но цельную систему, воздействующую как целое и формирующую так называемый «дух времени». Этот дух времени во многом определяет цельность и единство эпохи, позволяя наблюдать в одной из областей культуры конкретной эпохи то, что уже очевидно в других. Дух времени – это та часть духовной жизни, которая овладевает значительной частью людей и торжествует над ней. Все стороны жизни в значительной мере инспирируются этим духом, повсюду человек воплощает дух эпохи, воспринятый им из своей культуры, во внешних формах. Рассуждая о литературе, Бахтин утверждал, что «её нельзя понять вне целостного контекста всей культуры данной эпохи». И даже социально-экономические факторы не воздействуют напрямую ни на изобразительное искусство, ни на литературу, а лишь опосредованно через культуру в целом.
Единство и связность культуры позволяют, при знакомстве с одной из её сторон, реконструировать другие стороны. Иными словами, представления, например, об искусстве эпохи помогут составить представление и о современных этому искусству религии, философии, науке и пр. Каждая культура порождает свою систему взглядов, свой миф и свой язык.
Подлинный художник отличается именно способностью уловить дух времени и передать его образно в своём творении. Это и есть взаимодействие с действительностью, для которого важна, прежде всего, творческая интуиция. Художник обладает особым чутьём и особой чувствительностью. Гартман называл это «“видеть” идеи». Предчувствия и ощущения ложатся в основу произведения. Но для художника важно не просто увидеть, но и передать увиденное другим. И здесь заканчивается первое действие творческого акта и начинается второе. Мало почувствовать, нужно ещё и найти необходимые образы, слова, краски и звуки, чтобы гармонично представить свои ощущения и мысли. Человек может обладать могучей интуицией, но слабым талантом. А может быть и с точностью до наоборот. И лишь в том случае, когда интуиция и талант конгениальны, мы получаем выдающееся произведение.
Подчас творческим актом художнику удаётся выйти за собственные пределы. Тогда произведение оказывается не просто картинкой, но и указанием на то, что всё сущее пребывает в неразрывном единстве. В этом смысле творческий процесс, помимо этапов зарождения идеи и обретения идеей формы через зримый образ, проходит этап обнаружения художником метафорических свойств этой формы.
Распутин, Белов, Шукшин – писатели одной эпохи и одной культуры. И вполне естественно, что в их творчество много общего. Более того, все они принадлежали одному направлению – их называют «писателями-деревенщиками». Определение, прямо скажем, не самое удачное, но вполне прижившееся и вошедшее в употребление. В 60-70 гг. «деревенская» тема если и не господствовала в русской литературе, то уж, во всяком случае, была одним из главных художественных мотивов. Возникнув, эта тема довольно скоро превратилась в моду, вызвав к жизни волну подражательства, результатом чего стало появление авторов, не знающих народной жизни (а может, не любящих её в должной мере, чтобы писать о ней?), но, однако же, хватающихся за перо и охотно создающих псевдодеревенские идиллии или пасквили. Но осталась плеяда художников, чей творческий гений заставил городскую Россию вспомнить о России деревенской. И не просто вспомнить, но учиться воспринимать её без высокомерия, учиться болеть её болью и радоваться её радостью. Разные и непохожие в частностях художники, оказались похожи и близки в общем – в ведении, в безупречно-точном восприятии писательским чутьём глубинной России, её народа, её правды, её тревог и чаяний.
Все они, так или иначе, касались темы деревни. Но все смотрели и видели эту деревню по-своему. Невозможно себе представить Распутина автором шукшинских феерий. Невозможно и Шукшина представить на месте Распутина. И вовсе не потому, что Шукшин десятью годами старше Распутина. Там, где один бунтует, другой предаётся горестным размышлениям. Точно так же, как у Достоевского и Толстого, творческая мотивация их совершенно разная.
Современная российская литература во многом отличается от советской. Например, тем, что её смело можно разделить на авторскую и brand`овую, что для советского периода было просто немыслимо. В силу уже экономических особенностей современная литература живёт по новым законам. Сегодня литературный процесс – совсем не то, что вчера. Это не просто разные творческие мастерские со своим мировоззрением и своими подходами. Да и книжные магазины существуют не ради народного просвещения. А писатели, чьими именами подписаны штабеля книг, пишут эти книги не по причине одолевающего их вдохновения. Авторский текст продолжает быть интересным индивидуальными особенностями письма, степенью одарённости автора, самобытностью и пафосом. Но brand`овая литература существует по законам рынка. Из имени производителя текста создаётся brand, под которым потребитель гарантированно найдёт текст определённого качества и направленности. Затем потребителю внушают, что это не что иное, как национальный bestseller, большая книга и так далее в том же роде. Читатель отправляется в магазин и покупает хорошо разрекламированный товар – brand`овую книгу. Под brand`ом может работать умелец-одиночка или артель, задача которых вполне ремесленная, а потому такие изыски как стиль, пафос и пр. здесь совершенно неуместны. Именно в подобных случаях можно говорить о «смерти Автора», но отрицать вообще авторское значение в литературе и утверждать, что текст существует сам по себе, всё же несколько опрометчиво.
Когда Барт рассуждает о «смерти Автора», он исходит как будто из того, что существует одно-единственное восприятие Автора. В частности, он пишет, что «для критики обычно и по сей день всё творчество Бодлера – в его житейской несостоятельности». И далее: «объяснение произведения всякий раз ищут в создавшем его человеке». Однако можно не обращать внимания на «житейскую несостоятельность» Бодлера и пребывать в уверенности, что «Цветы зла» мог написать только Бодлер. Потому что именно пафос Бодлера определил эту книгу и оставил на ней свою печать. И неважно, был ли Бодлер состоятелен или нет. Важно, что его индивидуальность во взаимодействии с действительностью породила произведение, непохожее на другие. Речь, разумеется, идёт о подлинном творческом, а не ремесленном делании, не о создании текста ради текста, когда практикуются методы не совсем творческие вплоть до группового письма. Творческий акт интересен именно Автором. В случае создания текста ради текста Автор действительно не важен и не нужен, как не нужен покупателю рабочий фабрики, создающий красивые и полезные вещи. Тем не менее, промышленное производство не отменят ручную и штучную работу. А здесь имя автора – уже не brand, не торговая марка, но как раз-таки пафос и стиль.
Если кому-то нравится читать или писать тексты, не содержащие в себе иных смыслов, кроме высказанных напрямую – это личное дело каждого. Но уверять, что иначе и быть не может, лишать читателя Автора – такого права нет ни у кого. Барт, например, считает, что «если Автор найден, значит, текст “объяснён”»,что опять же совершенно необязательно. Во-первых, даже если текст и получил окончательное объяснение, в этом нет ничего ужасного. А во-вторых, с каждым новым поколением читателей авторский текст может находить всё новые и новые объяснения. Автор может никак не влиять на трактовку текста и находится при этом «за кадром», точно так же, как наличие у человека родителей никаким образом не влияет на оценку его дел. Можно сказать, что сын похож на отца, но это ни в коем случае не ограничит сына и не даст ему окончательной характеристики. Утверждение авторства и выявление авторского пафоса тоже не ограничит текст для новых толкований. Можно не сомневаться, что новая эпоха подарит и новое понимание любого авторского текста. Как бы ни был сложен текст, Автор не умаляет этой сложности. Утверждение, что Автор ограничивает прочтение, спорно и убедительно лишь настолько, насколько с этим хочется соглашаться.
Отрицание Автора – это отрицание творчества как такового, поскольку творчество невозможно без Автора. И если нет Автора, значит, творчество, как особый вид деятельности, исчезает, уступая место ремесленничеству, а лучше – игре. Игре в текст. Однако, оставляя всем желающим право играть, мы вольны настаивать на праве читать и воспринимать Авторский текст.
Текст всегда интересен Автором, но до определённого предела. Там, где начинается личная жизнь, состоятельность и прочее, Автору действительно лучше «умереть». Сам же Автор интересен только созданным текстом. Вот почему в случае с Валентином Распутиным Ролан Барт до некоторой степени оказывается прав – уж очень много критиков, подобно детям, перепутавшим день и ночь, перепутали Автора с текстом, личность с творчеством или с творческим пафосом. Говоря о пафосе, о творческой мотивации Валентина Распутина следует назвать созерцательную печаль, вспомнить те самые тургеневские сомнения и тягостные раздумья. Именно печаль о человеке – путанике, не могущем понять себя самого и разобраться с собой, от этого подличающем, стяжающем, предающем – пронизывает все произведения писателя. Печаль о человеке в любую эпоху, любые времена. «Если бы человек собирался жить долго и совершенствоваться, разве бросился бы он сломя голову в этот грязный омут, где ни дна, ни покрышки? Он должен был помнить об участи Содома и Гоморры. Мы выбираем свою судьбу сами, но – Господи! – в каких конвульсиях, в каком страхе и страдании, но и в неудержимом порыве, в слепом и ретивом энтузиазме мы ее выбираем! Горе нам, не разглядевшим, подобно древним римлянам, маленькую букашку, вползшую на сияющие одежды наших побед в завоевательных войнах! Как много ненужного и вредного, вроде виртуальных миров и генной инженерии, мы завоевали и как мало надо было охранить!.. И не охранили!..» («В непогоду»)
Это был настоящий печальник о России, причём не из числа «всёпропальщиков» и «поравалитиков». «Россия – жива, – уверял он. – Я верю, что Запад Россию не получит. Всех патриотов в гроб не загнать, их становится всё больше. А если бы и загнали – гробы поднялись бы стоймя и двинулись на защиту своей земли. Такого ещё не бывало, но может быть…» Он оставался, пожалуй, самым неутешным писателем. И, возможно, кого-то раздражала эта его всегдашняя и уравнивающая людей и эпохи неутешность. Между тем, он не был ни бунтарём, ни революционером. Всё его творчество – это призыв к внутренней борьбе, это плач, причём, вневременной плач.
Печаль о человеке и вера в него понятны всем и всегда. Это непреходящий взгляд на мир. Заповеди «не убий», «не укради», «не прелюбодействуй» прозвучали впервые задолго до Рождества Христова. Но и по сей день на всей планете они не менее актуальны и не более достижимы. Повести «Живи и помни», «Пожар», «Прощание с Матёрой» написаны в советское время. Но печаль о человеке-путанике, звучащая с их страниц, не менее горька, нежели высказанные писателем тревоги последних лет.
|